Я помню: это было, как ожог - неожиданное осознание того, что с Рубцовым мы ходили по одним улицам и могли даже встретиться. Тот короткий миг на излете его нескладной жизни - несколько дней в октябре семидесятого, когда он в последний раз оказался в Архангельске. Я лихорадочно роюсь в подшивках газет того времени, ищу очевидцев, торопливо записываю их рассказы и пытаюсь воскресить в памяти: что это было для меня - далекая студенческая осень? Десант на картошку, друзья-подружки, лекции по сопромату. И еще - промозглые городские вечера, старая Поморская, духа которой теперь уж нет, черный куб гостиницы - мимо неё бегали в булочную и в киношку. Гостиница! Он жил здесь, он выходил из неё в те же самые напитанные холодным дождем вечера и может быть...
Нет, не может. До Рубцова ли было тогда нам, семнадцатилетним! Да и не только нам - в ту осень он уже погибал в одиночку среди чужих людей. И вряд ли что могло остановить его: стой, там погибель твоя, Коля! Всё уже было сказано - и ему, и им.
Замерзают мои георгины,
И последние ночи близки,
И на комья желтеющей глины
За ограду летят лепестки.
Я заболел им через пятнадцать лет после той осени, в восемьдесят пятом. Однажды приснилось: мы встретились в октябре семидесятого. Это был сон-наваждение: десятки раз повторялась наша встреча, но тщетны были мои неумелые попытки отговорить его, предостеречь, спасти. Я просыпался с глубокой печалью в сердце. Тогда и явился интерес к этой изломанной жизни,